«Нельзя предать забвению… Мучения… Совесть… Все должны знать… Обрекли на гибель… Спаситель… — равнодушно выговаривал металлический голос хроноскопа, и снова: — Совесть… Совесть… Правы или нет? Кто скажет?.. Так нельзя дальше жить… Правы или нет?.. Спас, он же всех спас…» Пока хроноскоп старательно выговаривал последние слова, за которыми скрывалась какая-то трагедия, не высказанная ранее боль, измучившая душу, изможденные руки человека на экране еще продолжали что-то писать, но движения их слабели с каждой секундой…
Равнодушный голос хроноскопа еще раз повторил: «Правы или нет?» И вдруг после короткого перерыва произнес имя: «Черкешин», и звукоусилительная установка выключилась… Руки на экране с трудом сложили тетрадь и сделали слабую попытку засунуть ее под что-то плотное. Потом руки замерли. Все проблемы, даже последняя, самая жгучая, перестали существовать для Зальцмана.
Изображение на экране исчезло. Хроноскоп сделал все, что мог.
Некоторое время мы с Березкиным продолжали сидеть в темноте. Нам приходилось в какой-то степени домысливать за хроноскоп, и я, как живого, видел перед собою исхудавшего, измученного болезнями и сомнениями человека с тонким лицом, растрепанной седеющей бородкой…
Я спросил Березкина, нельзя ли уточнить портретную характеристику Зальцмана, и сказал, каким вижу его.
Березкин пожал плечами. Он еще раз подошел к хроноскопу, поколдовал около него некоторое время, и тогда на экране появился тот Зальцман, которого я представил себе мысленно.
— Уточнение произошло за счет дополнительных формулировок задания, — сказал Березкин. — Так что портрет Зальцмана — на твою ответственность.
А новый, уточненный Зальцман проделал на экране то же, что и его условный предшественник: руки на экране, после неудачной попытки запрятать тетрадь под нечто плотное, беспомощно замерли.
— Умер он или впал в забытье? — спросил Березкин, зажигая свет.
— Сыпняк, наверное, — ответил я. — Штука серьезная…
Каждый из нас в этот момент думал не только о самом Зальцмане, не только о первом удачном испытании хроноскопа. Нас волновала тайна, которую стремился передать людям тяжелобольной человек, но мы были сломлены колоссальным нервным напряжением, понимали, что так, сразу, не сможем ее разгадать, и разговор скользил по поверхности, не затрагивая самого главного.
— Все-таки выживали, — не согласился со мной Березкин. — Кто был в девятнадцатом году в Краснодаре? Деникин? Что там мог делать Зальцман?
— Все что угодно. — Я пожал плечами. — И жить, и воевать, и скрываться…
— Да мы ж ничего не знаем о нем… А вдруг он жив? Ведь тетради могли пропасть!
— Зальцмана нет в живых. К сожалению, это бесспорно. Иначе он рассказал бы про экспедицию.
Березкин согласился со мной.
Мы ушли из института и по тихим ночным улицам Москвы побрели домой.
— А хроноскоп здорово сработал! — с гордостью сказал Березкин.
— Здорово, — подтвердил я.
Когда мы прощались, Березкин спросил:
— Почему он вспомнил одного Черкешина?
— Постараемся выяснить это завтра, — ответил я. — Видимо, история исчезнувшей экспедиции сложнее, чем я думал. Во всяком случае, последние страницы дневника Зальцмана ровным счетом ничего не прояснили.
— Запутали даже.
— Придется нам, не откладывая, браться за расшифровку записей в первой тетрадке. Мы с тобой немножко погорячились. Нужно идти по цепи последовательно, не пропуская ни одного звена…
Дней через пять, когда значительная часть записей Зальцмана была уже прочитана, позвонил Данилевский. Его интересовало, беремся ли мы за расследование. Я ответил, что беремся и постараемся выяснить судьбу экспедиции. Я сказал это бодрым тоном, но оснований для оптимизма было пока очень мало.
Расшифровка тетрадей Зальцмана продвигалась сравнительно успешно, количество карточек с прочитанными и перепечатанными строками непрерывно возрастало, но и меня и Березкина не покидало странное чувство неудовлетворенности: словно мы читали не то, что надеялись прочитать. Это было тем более необъяснимо, что наши сведения об экспедиции постепенно пополнялись. Мы уже знали, как попал в экспедицию Зальцман, что сталось с доктором Десницким, что делала экспедиция в Якутске, кто такой Розанов, и все-таки…
— Как-то неконкретно он пишет, — сказал мне однажды Березкин. — Будто с чужих слов. Может быть, прихвастнул он? Услышал от кого-нибудь и записал?
Березкин сам тут же отказался от этого предположения — оно было слишком неправдоподобно.
— Вот что, — не выдержал я. — Пусть хроноскоп проиллюстрирует нам записи. Зрительное восприятие, знаешь ли. И потом, раз уж аппарат существует…
Березкина не пришлось уговаривать. Мы опять заперлись у него в кабинете, и хроноскоп получил задание. В ожидании новых волнующих сцен мы пристально вглядывались в экран, но… хроноскоп отказался иллюстрировать записи, «окно в прошлое» упорно не открывалось. Впрочем, это не совсем точно: «окно в прошлое» приоткрылось, но не так широко, как мы рассчитывали. Записи, которые должен был оживить хроноскоп, рассказывали о разных событиях, а на экране сидел и неторопливо писал худой человек с острыми локтями. Березкин вновь и вновь повторял задание хроноскопу, вкладывал новые страницы, десятки раз производил настройку, но результат получался один и тот же. Мы промучились до вечера, и в конце концов Березкин сдался.